Ричард Фейнман
В начале пятидесятых я на какое-то время обзавелся недугом среднего возраста: начал вести философские разговоры о науке — как она удовлетворяет любопытство, как снабжает человека новым мировоззрением, как наделяет его способностью делать то да сё, как даёт ему силу, ну и, конечно, рассуждал о том, так ли уж разумно отдавать в руки человека силу слишком большую, — это в связи с недавним созданием атомной бомбы. Кроме того, я размышлял о взаимоотношениях науки и религии, и как раз в это примерно время меня пригласили в Нью-Йорк на конференцию, на которой должна была обсуждаться «этика равенства».
Собственно, одна такая конференция уже состоялась где-то на Лонг-Айленде, но в ней участвовали господа довольно почтенного возраста, и в тот год они решили собрать людей помоложе и обсудить с ними положения, выработанные на первой конференции.
За некоторое время до начала конференции мне прислали список «книг, которые Вы, возможно, сочтете интересными; просим Вас также послать нам любые книги, с которыми, по Вашему мнению, следует ознакомиться другим участникам конференции; мы включим эти книги в состав библиотеки, которой они будут пользоваться».
Ладно, получаю я этот замечательный список, начинаю просматривать первую его страницу, выясняю, что ни одной из этих книг не читал, и мне становится немного не /384/ по себе — судя по всему, я попаду далеко не в свою компанию. Просматриваю вторую страницу: то же самое. А долистав список до конца, я понимаю: не читал ни единой. Похоже, я попросту идиот, да еще и безграмотный! В списке встречались книги замечательные, — например, Томаса Джефферсона «О свободе», или что-то подобное, — присутствовало в нем и несколько авторов, которых я точно читал. Там была книга Гейзенберга, книга Шредингера, книга Эйнштейна, последняя называлась «Мои зрелые годы», а книга Шредингера — «Что такое жизнь», но я-то читал совсем другие их сочинения. В общем, я почувствовал, что меня занесло куда-то не туда, в места, где мне делать нечего. Но, может, я смогу просто тихо посидеть на этой конференции и послушать то, что на ней будет говориться.
Прихожу я на первое, вводное заседание, председатель сообщает, что нашему обсуждению подлежат две проблемы. Первая была сформулирована несколько расплывчато — что-то такое насчет этики и равенства, однако в чем, собственно, состоит сама проблема, я не понял. А о второй было сказано так: «Мы собираемся продемонстрировать посредством наших усилий возможность диалога между людьми самых разных специальностей». А в конференции, надо сказать, участвовали специалист по международному праву, историк, священник-иезуит, раввин, ученый-естественник (это я) и другие.
Ну-с, мой логический ум говорит мне следующее: второй проблемой я заниматься не буду, потому что если что-то работает, оно работает, а нет — так и нет; доказать возможность диалога между нами мы не можем да и обсуждать ее нечего, — если мы не способны на диалог, так о чем же тогда и говорить? Стало быть, всерьез существует лишь одна проблема, первая, — та, формулировку которой я не понял.
Я уж собрался было поднять руку и попросить: «Не могли бы вы определить проблему более точно?» — однако /385/ затем подумал: «Нет, это будет невежливо, я лучше дальше послушаю. Не стоит с самого начала накалять обстановку».
Группе, в составе которой я оказался, предстояло обсудить «этику равенства в образовании». На ее заседаниях священник-иезуит то и дело пускался в рассуждения о «фрагментации знания». Он обращался к тринадцатому столетию, в котором всем образованием ведала католическая церковь, а мир выглядел простым. Существовал Бог, все исходило от Бога и было превосходнейшим образом организовано. А в наше время понять что-либо затруднительно. То есть знание стало фрагментированным. Мне казалось, что «фрагментация знания» никак с «этим» не связана, но, поскольку «это» определено не было, доказать я ничего не мог.
И все же в конце концов я задал вопрос: «В чем состоит этическая проблема, связанная с фрагментацией знания?» В ответ он напустил такого тумана, что я сказал: «Не понимаю», зато остальные заявили, что все отлично поняли, и тут же начали объяснять это, однако мне так ничего объяснить и не смогли!
В итоге прочие участники нашей группы попросили меня перенести мои соображения относительно того, что фрагментация знания не является проблемой этики, на бумагу. Я вернулся в свою комнату и со всевозможным тщанием записал то, что думал о теме «этика равенства в образовании» и о том, как эта тема могла бы выглядеть, — привел несколько примеров проблем, о которых, как я полагал, нам следовало бы поговорить. Ну, скажем, образование усугубляет различия, существующие между людьми. Если человек в чем-то одарен, мы стараемся развить его дар, что порождает отличие этого человека от других людей, то есть неравенство. Стало быть, образование усиливает неравенство — этично ли это? А затем я заявил, что если «фрагментация /386/ знания» приводит к затруднениям, поскольку сложность мира осложняет и его изучение, то я, в свете данного мной определения границ нашей темы, не понимаю, какое отношение «фрагментация знания» имеет даже к самым приблизительным представлениям о том, чем, более или менее, может быть «этика равенства в образовании».
На следующий день я принес написанное мной на заседание, и председательствующий сказал: «Ну что же, мистер Фейнман поставил несколько очень интересных вопросов, которые нам следует обсудить, однако мы отложим их для будущих дискуссий». То есть он попросту ничего не понял. Я пытался определить проблему, а затем показать, что «фрагментация знания» никакого отношения к ней не имеет. Причина же, по которой никто на этой конференции так никуда продвинуться и не смог, состояла в том, что ясное определение темы «этика равенства в образовании» отсутствовало и, следовательно, ни один из участников конференции не имел точного представления о том, что на ней, собственно говоря, обсуждается.
Был там один социолог, написавший еще в преддверии конференции статью, которую всем нам надлежало прочесть. Едва я начал эту чертовщину читать, у меня глаза на лоб полезли: читаю и ничего понять не могу, ни складу ни ладу! Все дело в том, решил я, что я не удосужился прочесть ни одной книги из того самого списка. В общем, меня начало донимать ощущение собственной некомпетентности — и донимало, пока я не сказал себе: «Притормози и медленно прочитай одно предложение, глядишь и поймешь, какого лешего оно значит».
Я притормозил — на первом попавшемся месте — и внимательно прочитал следующее предложение. В точности я его не помню, но оно было очень похожим на такое: «Индивидуальный член социального сообщества нередко получает информацию по визуальным, символьным каналам». /387/
Повертел я это предложение так и сяк и наконец перевел его на нормальный язык. Знаете, что оно означало? «Люди читают».
Тогда я взялся за следующее предложение и обнаружил, что могу перевести и его. Дальше все пошло легко: «Иногда люди читают, иногда слушают радио» и тому подобное, просто написано оно было до того заковыристо, что с первого раза я ничего понять не смог, а когда во всем разобрался, оказалось, что статья эта попросту ни о чем.
За всю конференцию меня приятно позабавило только одно событие. Каждое слово каждого, кто выступал на пленарном заседании, было до того важным, что в заседаниях участвовал стенограф, который всю эту тягомотину записывал. И на второй день конференции он подошел ко мне и спросил:
— Чем вы занимаетесь? Вы ведь наверняка не профессор?
— Вот именно что профессор, — ответил я.
— Профессор чего?
— Физики.
— А! Ну, наверное, в этом-то все и дело, — сказал он.
— Какое дело?
— Да понимаете, я стенограф, набираю на моей машинке все, что тут говорят. Так вот, когда выступают все прочие, я ввожу их слова, а о чем идет речь, не понимаю. А каждый раз как вы задаете вопрос или что-нибудь произносите, я понимаю все до точки — и ваш вопрос, и смысл сказанного вами, — вот я и решил, что профессором вы быть ну никак не можете!
В один из дней у нас состоялся торжественный обед, на котором произнес речь глава одного богословского заведения — очень милый человек и совершенно типичный еврей. Хорошая была речь, и оратором он был замечательным, поэтому главная его мысль показалась всем очевидной /388/ и истинной — хотя теперь, когда я о ней рассказываю, она выглядит полным безумием. Он говорил о том, что между благосостояниями разных стран существуют серьезные различия, которые вызывают зависть, приводящую к конфликтам, между тем у нас теперь имеется атомная бомба, и любая война обрекает нас на погибель, и потому самое верное средство поддержания мира состоит в том, чтобы уничтожить различия между странами, а поскольку Соединенные Штаты очень богаты, мы должны отдавать почти все, что имеем, другим странам, пока все не станут равными. Мы слушали его, и нас переполняла жажда самопожертвования, мы все думали, что именно так нам поступить и следует. Я только по пути домой и опомнился. На следующий день кто-то из нашей группы сказал: — По-моему, речь, которую мы услышали вчера, настолько хороша, что всем нам следует подписаться под ней и обратить ее в итоговый документ нашей конференции.
Я начал было объяснять, что идея распределения всего поровну основана всего лишь на теории, согласно которой количество богатства в мире ограничено некоторой величиной х, а поскольку мы каким-то непонятным образом отняли те богатства, которыми теперь обладаем, у стран победнее, нам надлежит их вернуть. Однако эта теория не принимает во внимание подлинную причину различий между странами, а именно разработку новой техники для производства пищи, создание машин для этого производства и для многого иного, как не учитывает и того обстоятельства, что создание таких машин требует концентрации капитала. Важны не богатства, а сила, позволяющая их создавать. Однако я довольно быстро сообразил, что к естественным наукам все эти люди никакого отношения не имеют и того, что я говорю, попросту не понимают. Они не разбирались в технологии, не понимали времени, в котором живут. /389/
Конференция довела меня до такого нервозного состояния, что одной моей нью-йоркской знакомой, присутствовавшей там, пришлось меня успокаивать. «Послушайте, — сказала она, — вас же всего трясет! Так и с ума недолго сойти. Относитесь ко всему немного легче, не воспринимайте все столь серьезно. Отойдите мысленно в сторонку и присмотритесь к тому, что здесь происходит». Ну, я задумался о том, что представляет собой конференция, какой это, собственно говоря, бред, — и, знаете, помогло. И если кто-нибудь еще раз попросит меня принять участие в чем-то подобном, я от такого человека на край света убегу — все, хватит. Нет! Полное и окончательное нет! Хотя приглашения на мероприятия этого рода я получаю и по сей день.
Наконец, пришло время оценить результаты работы конференции, и все заговорили о том, как много она им дала, какой была успешной — ну и так далее. Когда же попросили высказаться меня, я заявил:
— Эта конференция оказалась еще и похуже теста Роршаха: там вам показывают бессмысленную чернильную кляксу, спрашивают, что вы видите, и анализируют ваши ответы, а здесь стоит вам дать ответ, как его начинают оспаривать!
Хуже того, в конце конференции было внесено предложение провести еще одну такую же, но теперь уже открытую для широкой публики, и председательствующий нашей группы имел нахальство заявить, что, поскольку мы так много работали, у нас не хватит времени на публичную дискуссию, так что будет лучше просто-напросто рассказывать этой самой публике о полученных нами результатах. Я так и вытаращился от изумления: мне-то казалось, что мы вообще ни единого, даже самого дурацкого результата не получили!
И под самый конец, когда обсуждался вопрос о том, удалось ли нам разработать методы ведения диалога представителями различных дисциплин — то есть решить вторую /390/ из наших основных «проблем», — я выступил, сказав, что заметил одно любопытное обстоятельство. Каждый из нас излагал свои мысли об «этике равенства», свою точку зрения, а на другие никакого внимания не обращал. К примеру, историк заявил, что для понимания этических проблем необходим исторический подход, нужно вникнуть в эволюцию и развитие этих проблем; специалист по международному праву утверждал, что для этого необходимо рассматривать поведение людей в различных ситуациях, способы, которыми они приходят к соглашению; священник-иезуит постоянно твердил о «фрагментации знания»; а я, ученый-естественник, предлагал изолировать проблему примерно теми же методами, какие использовал при постановке своих опытов Галилей, — ну и так далее.
— Поэтому, — сказал я, — на мой взгляд, никакого диалога у нас не получилось. А получился чистый хаос.
Разумеется, на меня набросились со всех сторон сразу:
— Не кажется ли вам, что из хаоса может родиться порядок?
— Ну, э-э, если говорить об общем принципе или...
Я не понимал, как ответить на вопрос: «Может ли из хаоса родиться порядок?» Может, не может, ну и что с того?
На этой конференции присутствовало огромное количество дураков, причем напыщенных, а я от них просто на стену лезу. Обычные дураки — это еще куда ни шло: с ними можно разговаривать, пытаться им как-то помочь. А вот дураки напыщенные — дураки, которые скрывают свою дурь, пытаясь с помощью всяких фокусов-покусов внушить людям мысль о том, какие они, дураки, замечательные и выдающиеся, — ВОТ ЭТИХ Я ВЫНОСИТЬ НЕ МОГУ! Обычный дурак не мошенничает, он дурак честный. А хуже нечестного дурака и быть ничего не может! Вот их-то я на той конференции и увидел — ораву напыщенных дураков, — и зрелище это меня страшно расстроило. Больше /391/ я так расстраиваться не хочу и потому в междисциплинарных конференциях не участвую.
Что-то вроде подстрочного примечания
На то время, что шла конференция, я остановился в Еврейской теологической семинарии, которая готовила молодых раввинов — по-моему, ортодоксального толка. Поскольку происхождение у меня еврейское, кое-какие вещи из тех, что они рассказывали мне о Талмуде, я знал, а вот самого Талмуда ни разу не видел. Очень оказалась интересная книга. Большие такие страницы, на каждой из которых приведена в маленьком квадрате страница оригинального Талмуда, а все Г-образное поле вокруг нее заполнено комментариями, написанными самыми разными людьми. Талмуд эволюционировал, все сказанное в нем обсуждалось снова и снова, очень тщательно, со средневековой доскональностью мышления. Думаю, составление комментариев завершилось веке в тринадцатом, четырнадцатом или пятнадцатом — более поздних не существует. Талмуд — книга замечательная, великая, огромное попурри из всего на свете: тривиальные вопросы и сложные ответы на них — скажем, проблема учителей и обучения, — а следом опять нечто незамысловатое, и так далее. Студенты сказали мне, что Талмуд никогда на другие языки не переводился, и мне это показалось странным — уж больно ценная книга.
Как-то раз двое или трое будущих молодых раввинов подошли ко мне и сказали:
— Мы поняли, что в современном мире нельзя учиться на раввина, не имея никаких представлений о науке, и потому хотим задать вам несколько вопросов.
Вообще-то говоря, существуют тысячи мест, в которых можно кое-что разузнать о науке, да и Колумбийский университет был у них под боком, однако мне стало любопытно узнать, какие вопросы их интересуют. /392/
И они спросили:
— Вот, например, электричество — это огонь?
— Нет, — ответил я, — а... откуда такой вопрос?
— Видите ли, — сказали они, — в Талмуде говорится, что по субботам огонь зажигать нельзя, вот нас и интересует, можно ли по субботам пользоваться электрическими приборами?
Я так и сел. Ни до какой науки им дела не было! Наука требовалась этим ребятам исключительно как средство лучшего истолкования Талмуда! Окружающий мир, явления природы — все это их не интересовало, а интересовало лишь решение поставленных в Талмуде вопросов.
А потом, в другой какой-то день — по-моему, как раз в субботу, — мне нужно было подняться на лифте, а около него стоял какой-то малый. Лифт спускается, я вхожу в него, малый тоже. Я спрашиваю:
— Вам какой этаж? — и протягиваю руку к кнопкам.
— Нет-нет! — говорит малый. — На кнопки нажимать должен я, а не вы.
— Что?
— Ну да! Здешним ребятам по субботам нажимать на кнопки нельзя, вот я этим и занимаюсь. Понимаете, я не еврей, так что мне нажимать на кнопки можно. Я стою у лифта, они называют мне этаж, и я нажимаю на кнопку.
Вот это задело меня по-настоящему, и я решил заманить студентов в логическую западню. Я же вырос в еврейской семье, пользоваться педантской логикой мне было не привыкать, ну я и подумал: «Тут можно повеселиться!»
Замысел был таков: я начинаю с вопроса: «Являются ли воззрения евреев пригодными для любого человека? Потому что, если это не так, они определенно не представляют истинной ценности для человечества в целом... и тра-та-та». Они, конечно, ответят: «Да, воззрения евреев пригодны для любого человека». /393/
Затем я еще немного подтолкну их в нужном мне направлении, спросив: «Совершает ли человек нравственный поступок, нанимая другого человека для исполнения дела, по его мнению безнравственного? Можно ли, к примеру, нанимать человека, чтобы он совершил нужное вам ограбление?» Я собирался повести их по этой дорожке очень медленно и осторожно — и завести в западню!
И знаете, что произошло? Я же имел дело с будущими раввинами, так? Они умели проделывать подобные штуки в десять раз лучше, чем я! Как только эти ребята поняли, куда я их веду, они проделали несколько умственных кульбитов — не помню уже каких — и вывернулись из моих рук. Я-то думал, будто набрел на оригинальную мысль — куда там! Да она столетиями обсуждалась в Талмуде! Они переиграли меня с легкостью, как младенца.
В общем, я постарался уверить этих будущих раввинов, что волнующие их электрические разряды, которые возникают, когда они жмут на кнопки лифта, это никакой не огонь. Я объяснил им:
— Электричество — не огонь. В отличие от огня, это процесс не химический.
— О? — отозвались они.
— Хотя, разумеется, в самом огне между атомами происходит электрическое взаимодействие.
— Ага! — отозвались они.
— Как и в любом другом происходящем в мире явлении.
Я даже предложил им радикальное решение, позволявшее избавиться от разряда.
— Если вас только это и волнует, поставьте параллельно переключателю конденсатор, и никаких разрядов не будет.
Однако и эта идея им по какой-то причине ко двору не пришлась.
В общем, я испытал настоящее разочарование. Передо мной были ребята, появившиеся на свет только для того, /394/ чтобы получше истолковывать Талмуд! Вы только представьте! Во время, подобное нашему, эти ребята учились ради того, чтобы стать членами общества и что-то в нем делать — исполнять работу раввинов, — а наука интересовала их лишь постольку, поскольку некоторые новые явления отчасти мешали им решать их древние, провинциальные, средневековые проблемы.
В то время случилось и еще кое-что интересное, заслуживающее упоминания здесь. Один из вопросов, который я довольно долго обсуждал с будущими раввинами, был таким: почему в мире науки, в теоретической физике, к примеру, процентное содержание евреев намного выше, чем их процентное содержание в полном населении страны? Студенты той семинарии считали, что это объясняется давним уважением евреев к учености: евреи почитают своих раввинов, которые, по сути дела, являются учителями, почитают образованность. Эта традиция передавалась в еврейских семьях из поколения в поколение, так что к мальчику, который был превосходным учеником, относились так же хорошо — если не лучше, — как к тому, который оказывался превосходным футболистом.
И в тот же вечер я получил доказательство справедливости этого мнения. Один из студентов пригласил меня к себе домой и познакомил со своей только что возвратившейся из Вашингтона матушкой. Услышав, кто я такой, она восторженно хлопнула в ладоши и воскликнула:
— О! Какой замечательный выдался день. Сегодня я познакомилась и с генералом, и с профессором.
И я подумал о том, что далеко не многие люди считают знакомство с профессором событием столь же значительным и приятным, как знакомство с генералом. И значит, определенная доля истины в том, что мне сказали студенты, присутствует.
Опубликовано в книге:
Фейнман Р. Вы, конечно, шутите, мистер Фейнман!
Пер. с англ. С. Ильина. —
М.: КоЛибри : 2008. — c. 384—395.